Но Никифор туда не пошел, в люди подался. Рабочий класс маненько слаще жил, чем трудящее крестьянство, — он и приткнулся, иде слаще: в город на лесопильню. Робил тах-та год, робил ещё и наробил: состригло ему на пилораме два пальца с правой руки, один — указка, другой — середка, что ты скажешь! Он их подобрал, обдул опилки, норовил обратно притулить — не пристают. Работу все побросали, сбежались, что смеху было! «Ты, Никифор, — советуют, — варом их пришпандоль столярным». Он и варом пробовал, — не берет. «Ну, — говорят ему, — не шибко крушись, фамиль у тебя такая, Беспалов, — на роду, стало, написано, вспроть судьбы не попрёшь, зато Беспалов ты теперь как есть, хошь по документу, хошь по пальцам».
Через месяц — хлоп! — война отечественная. Кто смеялся, тех на фронт побрали, а там кому ногу долой, кому руку, а кому чего повыше: накось, посмейся со своего, чем с чужого, дешевле выйдет. Никифора тогда под суд упекли, вроде он сам это себе удумал сотворить; стало, наперед знал, сучий потрох, что война, потому — дезентир и стибулянт высшая марка, расстрелять мало. «Но вы, — следыватель сказал, — Никифор Беспалов Трофимович товарещ, вы лично не виноват, виноватый тот, кто вас тах-та подучил пальцы отсечь, убыток родным властям учинить, летось в холодке отсидеться, зиму на припечке, от фронта подале. Но как вы, — говорит, — сознательный и умнеющий из всех, кто нам попадался, то покажите на секретного врага, кто вас в это дело захомутал, незнамо за сколько, и мы его арестуем, а вас отпустим на все четыре, паёк дадим и лишнюю карточку, поправляйтеся, потому — грамотный, два класса образованье, должны соображать, чего выгодно, чего нет».
«Спасибо, товарещ начальник, — сказал Никифор, — на вашем на добром слове и что вы такой человек, не как другие. А то думают: вот Никифор, тёсана морда, стамески нет. Один вы предметили, кто я таков и на что способность. За тоё вашу ласку — привет, да я те на кого хошь покажу, хоть на булгахтера, хошь на дилектора самого, ей-ей, моргни только. А ежели мне ещё карточку на пропитанье, так повсегда прошу обращаться, потому как Никифор Беспалов днём и ночью нащепь готов, коль власти велят». Тах-та он им доложил.
Следыватель двадни думал, сизый селезень, чего с ним, стибулянтом, по закону требуется, на третий придумал: сам на передых, умаявшись, и вечерять, а по дороге, значит, того: «Выгоньте, — говорит, — мне этого дурака, духу чтоб не чутно было». К Никифору двое ребят, мастера, собой дюжие, гимнастерки синие, галифе диагональка. С-под боков подпёрли, документ в рыло сунули «выматывайся, — командуют, — раз, два, три!» Да Никифора на кривой не объедешь; оне его по шеям, а он им насчёт пайка, хлебной карточки и два класса образованье. «Выматывайся, — кричат, — шкура, дезентир, тудыт-твою поделом!» А он упёрся и ни в какую: «Не выйду, — говорит, — доколь пайка не будет, по суду обещанного. Подряжали, — стало, давай». Ну, схватили его под микитки, на крылец вытянули, носом в калюжу воткнули. Отряхнулся Никифор, засмеялся себе на уме и пошёл с утра на работу.
Как лесопильню на военный лад перестроили, то стали оне выпускать танки, совсем настоящие, только деревянные и не ездят, а заместо пушки оглобля зелёная немцев пугать. Ну, немцы предметили опасное производство, потому — танки все на виду, и бомбили их на дрова, так что с планом ничего не получалось и невыгодно тоже: сколько наробят, столько разбомбят, а больше ежели — больше бомбить-от будут. Дядя Григор, столяр — первая рука, говорит: «Надо было выковыриваться в глубокий тыл и там-от план давать, а под бомбами робить план трудно до невозможности». Тут-ка сзади к нему двое подошли в диагональке, да один леворвер вынул и со спины дядю Григора два раза застрелил. «Тах-та, — говорит, — всем, кто сеет панику». Кругом все боятся и молчат, один Никифор трепыхнулся: «Убивец, — кричит, — ракло, пошто человека умертвил трудолюбимого?» А ракло подсмехнулся и вдругорядь за леворвером полез, да народ заступился, кричать стали: «Он глупой! Он недоумный! У него справка есть! Он чего хоть ляпнет, — не отвечает!» «Ну, — говорит ракло, — глупой, это другое дело, надо разобраться, а то, могло быть, он у вас под пастушка робит, а незаменимых работников у нас нет». И пошагал с конторскими властями разбираться, а те сказали, что, мол, — да, как пробка, и на самой пакостной работе содержится. Сразумел тогда Никифор, что народ заменить, как вошку стряхнуть, одни властя незаменимые, и что дураком родиться — счастье на всю жизнь. Стал он беречь тоё счастье и не высовывался боле до поры.
Ещё заставили его всю войну что месяц на комиссию ходить, чтоб за пальцами, значит, наблюдение, потому — новые отрасти должны, и его, Никифора-от, можно тогда на передовую. Ходил он, ходил — не растут пальцы, хоть ты что. Доктора щёки надуют, лоб наморщат, на Никифора серчают и все, похоже, думают: «Ах, стибулянт, туды его поделом, не иначе робит он с ними чего-сь, что не растут». И со всеми тах-та: калека, инвалид, — всё одно, справку день в день предоставь.
Был тамотка один с лесопильни, ногу на войне отняли выше колена, тоже ходил-чикилял-обижался. Ему, правда, два раза в году ходить было, потому — нога не пальцы, долго растёт новая. Никифор попомнил надсмешки, помстился. «Ну что? — говорит. — Фамиль-то как твоя? Укладнов или, чай, Безногов, товарещ? Меняй-от теперь документ по ноге на случай упадешь — легче встанешь». Молчит, помнит, стало, смешливый. А тоже ни шиша не выросло, освободили после войны.
И до того опротивели ему властя, хуже горькой редьки. А все одинаковые, одним миром мазаны. Человеку простому хоть сгинь-пропади, им горя нет. Вестимо дело, без властей тоже не житьё: там грабёж, там на дороге шалят, там сироту фулиганы обидят, чего-ничего! — за всем доглядеть, всё устроить — работа. Да больно уж лихие Никифору властя попадались; что лютуют, что над народом смываются, сущие баре: ни на сироту смилуются, ни на вдовью бедность потребуют, до жива мяса обдерут, мало без портов-от по миру пустят. Что Никифор от них принял снущений всяких и обмана — не сказать. За тоё-от и не захотел он середь людей жить, далече подался, тамотка вольней.