Битые собаки - Страница 3


К оглавлению

3

Как война кончилась, надумал он кинуть близкие места и уехать, иде нас нет. Добром же никого не отпускали, потому — рабочих рук нехват, дались им, вишь, руки-от рабочие. И при думал он в остатний раз дурака сплясать: купил газетку центральную, поперёд себя вы ставил и — напропалую, была-не была. «Вот, — говорит, — как властя нашие призыв дают Восток Далёкий освоять, то я, — говорит, — желаю сей же час в первых рядах, ура». Поскребло начальство башку, сказать им нечего, говорят: ’’Поздравляем вас Никифор Беспалов, что вы сознательный патриёт, дозвольте пожать вашую ручку и желаем счастливый путь с музыкой». И стал у всех обиход с Никифором, — ну, не знают, куда посадить, чем почтовать. Мигом газетку по области сообразили, портретик с крупными буквами: «Ау, иде вы есть, молодцы-беспаловцы, а ну, айдайте на Далёкий Восток с Никифором!» И всякую небылицу там-от наплели, — страмота: и идеев у Никифора край непочатый, и передовик он от зыбки стахановский, и в партизаны когда-сь во сне метился победу приближать, и разные от-сивки, от-бурки, поминать стыд. Таки, завербовался.

На место прибыл — дело просто: лес вали, ветки круши, брёвна катай, в штабель складывай. Стало ему тамотка куда как свободней: беспорядку гораздо, властям не углядеть, работа со свету до свету не разогнись, да робята кругом свойские, — живи, не хитри, не выступай, то и жив будешь, а нет, так пойдешь в лес к цыгану долг отдать и заблудишься или деревом тебя привалит. Никифор трудился на добрую совесть до полного просветленья, что при таком-от распорядке, когда на дураках всё поставлено, за вред платят боле, чем за выгоду. Ужотко он вреда наробил, пеньков по себе оставил, какую пустынь произвел в богатом краю, сколь того леса в гной-землю пошло — нет счёту, а указ — ’’давай, давай», а что вывоза нет, — «не тебя, Явропа, касаемо», - такое у него было прозвище.

В тех-от краях повидал он зверя прекрасного вдоволь, а Никифор толк в любой красоте смыслит, вот и приглянулось ему всё, а соболь отдельно. Властя соболей пуще всего любят и деньгу дают получше. А и как их не любить? Смушек соболий, мех-от птичий, дунь — полетит, одно чрево матернее мягчей будет: на выдерг не податлив, вщеть не ломок, плечам не в тягость, а поглядеть — душа вон просится, глаза воровством блестят, руки сами собой снуют: возьму, мол, и не отпущу, а ты что хошь, а я не отпущу, тах-та. Дорогой мех, неописуемый, отрада глядеть, да пушинка к пушинке, да вымытая вся, да переливчатая, да мать честная какой. Не устоит другой зверь вспроть соболя, бобёр тоже не устоит. Такому-от зверю да дробью шкуру дырявить? Никак. Ты в ловитку его бери, чтоб целый, значит, а стреляному соболю пшик цена, на ружьё, стало, не надейся, потому — не придумано ружья на него иголкой стрелять, в глаз попадать. У самого меткого меткача Никифор поспорит и в третьей наугад шкуре дырку найдет заделанную, — то-то. Ныне, слыхать, соболя в клетке разводят, но это не тот соболь, который природный; и мех у него жиже, и глянца гораздо мало, а бархата вовсе никакого нет, потому как светлеет он в неволе, цвет свой тёмнокоричневый царский теряет, — вот оно что, шило на мыло менять, свободу на каторгу.

Переменил тогда Никифор свою жизнь без возврата: выдюжил срок по договору, рассчитался и ещё дале махнул, на самую вольную волю, иде лес с болотом сходится. Лес, он, кому урман, кому тайга, а Никифору лес, и аскыр — не аскыр, а соболь, — не привык он к разным словам, одно лишь болото тундрой стал звать, тах-та оно короче. Прибился к берегу, и обзавелся, и обженился, и в артель поступил в охотницкую, и зимовку, гляди, заимел на участке далёком, заброшенном, и струмент гожий, и на промысел вышел, а для того собаками разжился, две упряжки их у него, собак-от, одна молодая, другая перестарки и все — битые, дорогие, потому — за одну битую две небитых дают. Кабы напарник, он бы их и не бил, да одному рисково промышлять, а с неукам и небитыми пропадёшь без напарника. К тому ж, не охотник он, а ловец: стрелять его Бог не сподобил, пальцы отнял нужные, а ружьё ему на крупного зверя дадено. Да и видит он впотьмах слабо сызмалу, — на собак вся надея. Пушняка он сдает смушками тах-та: лиса, горностай, куница, крыса водяная — ондатрой звать, да еще соболь. Белку Никифор не промышляет и зайца тоже; белка по земле мало бегает, её на дереве бьют, а у Никифора ловитки; заяц же сам по путику в петлю прёт, да для другого предметен, — живая привада, лучше нет. И жить Никифору вольготно, и заработок добрый, и сам себе властя.

Оне, верно, и туточка ему докучают, но не как ране, а все ж таки, потому — лены оне, властя, не дай Бог. И скрозь тах-та: робить не хотят, а на деньгу жадные, без этого дела ты к ним лучше не ходи. Справку в районе выправить плёвую — затаскают по кабинетам, задурят башку, друг на дружку валят, перстом на Бога тычут да приговаривают: «Не всё доразу, надо ждать». Довелось, вызвали однова. Какой-сь Мефодий Беспалов, душегуб, власовец, иде-сь чего-сь натворил, а с Никифора спрос, как он однофамильный. Он им красенькую володю — тырк! — под локоть. «Никак нет, — говорят, — товарещ. Много запросов, шибко большой злодей и что хуже — на тебя подходящ. Поди поселись в гостиницу да приходи-садись биографь писать, а мы проверим, иде родился, иде крестился, иде чего, и тот ли ты Никифор, а не этот Мефодий». Так он им на три зелененьких не поскупился — тырк! «Ну, — говорят, — другой табак, давно бы тах-та, биографь можно не писать и в гостиницу не надо, а запросы мы сами уладим». И тут же ему за раз чихнуть справку, что Никифор это вам не Мефодий, а доподлинный Никифор, скалючительно честный трудящий наш. Поблагодарил Никифор за их заботу, а оне ему: «Мы прислуги народа, это наш долг, мы завсегда перед геройскими трудящими в долгу, как в шелку, уж вы только заходите, а мы уж расстараемся», а у самих на уме: «Поболе б таких дураков, то-то жить было б!» А Никифору, чем взад-вперёд ездочиться, лучше добром откупиться. Тах-та он и робит, откупляется за сладкую тоё свободу.

3